Добролюбов. Семинария |
Каждое утро в положенное время, никогда не опаздывая, Николай Добролюбов выходил из дому, направляясь в семинарию. 3а пять лет он не пропустил ни одного дня, ни одного урока, хотя семинарские занятия были для него тягостны и чаще всего бесполезны.
Но сознание своей обязанности, присущее ему с раннего детства, и боязнь огорчить родителей были так сильны, что все остальное отступало на второй план. Очень развито было в кем и религиозное чувство, внушенное с самых первых дней жизни. Рассказывают, что, идя по улице, он непременно крестился на все попадавшиеся церкви, а их в Нижнем, как мы уже знаем, было немало. И, глядя на этого богобоязненного семинариста, конечно, никто не мог бы предположить, что всего через несколько лет он станет убежденным атеистом и революционером, что в одном из своих стихотворений он напишет суровые слова, осуждающие религию: Религия прощать врагов нас учит — Молчать, когда нас царь гнетет и мучит...
Путь от дома до семинарии был недальний, всего около версты, Трехэтажное здание семинарии («величественной архитектуры, с портиком, украшенным колоннами», как отмечает современник) находилось неподалеку от Благовещенской площади, напротив кремлевской стены и ворот, которые вели в Кремль, к губернаторскому дому.
Семинарское обучение продолжалось целых шесть лет, причем Добролюбову предстояло пройти три класса (словесность, философию и богословие), сидя в каждом из этих классов по два года.
В смысле постановки дела нижегородская семинария, существовавшая уже более ста лет, выгодно отличалась от других учебных заведений этого рода. Здесь была довольно большая библиотека (больше четырех тысяч названий), богатая многими старинными книгами и рукописями. При семинарии существовал физический кабинет, где, между прочим, находился замечательный фонарь работы знаменитого нижегородца Кулибина, выдающегося русского изобретателя-самоучки; были кабинеты минералогический и нумизматический.
Но еще более важно то обстоятельство, что в нижегородской семинарии не было такой дикости в обычаях, такой грубости и жестокости нравов, которыми вообще отличался семинарский быт прошлого века, правдиво описанный, например, в «Очерках бурсы» Помяловского. Семинария, в которой учился Добролюбов, по словам Чернышевского не угнетала своих воспитанников, «в ней не было мелочного надзора за соблюдением мертвой, тяжелой формалистики, не было шпионства, отношения начальства и учителей к ученикам, разумеется, сохраняли некоторые дурные черты старой тяжелой педагогики, но, вообще говоря, были хорошие, честные, учиться в ней было почти нечему, кроме того, чему не стоит учиться; но это следует сказать и обо всех тогдашних средних учебных заведениях...»
И тем не менее это все-таки была семинария, то-есть учреждение, предназначенное для того, чтобы готовить из своих воспитанников грамотных попов, искусных в произнесении церковных проповедей, или законоучителей для духовных учебных заведений. В соответствии с этим философия в семинарских условиях превращалась в богословие, а словесность была приспособлена к составлению проповедей. Академические занятия в целом носили сугубо схоластический характер, семинарская наука была оторвана от жизни, главным педагогическим приемом была ненавистная Добролюбову зубрежка.
Он пришел в семинарию полный искреннего стремления к знанию, с пытливым умом, с жадным интересом к науке. Но с первых же шагов его постигло разочарование. От учителей он не мог узнать ничего нового, потому что был более их образован и начитан. Товарищи не удовлетворяли его по тем же причинам. Самые предметы, которыми приходилось заниматься, были чужды духовным запросам юноши. Громадное количество времени и умственной энергии ему приходилось тратить на сочинение длиннейших богословских рассуждений, которые современному студенту показались бы абсурдными до невероятия. Добролюбову, например, случалось писать домашние сочинения на такие темы: «О необходимости для человека божественного откровения», «Господь дает премудрость, и от лица его познание и разум» и т. п.
Эта бесплодная, иссушающая разум схоластика скоро опостылела молодому семинаристу. Однако он всегда был одним из первых учеников, работал очень много и умудрялся исписывать десятки страниц рассуждениями на темы, вроде только что упомянутых. В дневнике его от 8 января 1852 года можно встретить такую запись; «...перед Рождеством я написал сочинение о мужах апостольских, листов в 35». И это было не самое большое сочинение: ему случалось исписывать и до ста листов...
Чувство нравственного долга заставляло его педантично выполнять все требования наставников. Он делал это даже в последние семинарские годы, когда относился уже с нескрываемым презрением и к большинству наставников и к самой семинарии. Тем более примерным поведением отличался он в младших классах, в первые два года учебных занятий. Семинарское начальство неизменно давало ему самые лестные характеристики: «Отличается тихостью, скромностью и послушанием»; «Весьма усерден к богослужению и вел себя примерно-хорошо»; «Отличается неутомимостью в занятиях» и т. д.
В то же время учителя с некоторой тревогой смотрели на ученика, который явно знал больше, чем они сами, и был необыкновенно начитан. Сперва его подозревали в «сдувательстве», особенно глядя на представляемые им громадные сочинения, отличающиеся обилием рассуждений и множеством цитат из различных авторов Но потом поняли, что успехи Добролюбова основаны на превосходном знании литературы, чтении русских и иностранных писателей, самостоятельном изучении всеобщей истории, чтении журналов. По словам мемуариста, это открытие «ошеломило» и профессоров и учеников. Первые косились на юношу, нередко пытаясь так или иначе выразить ему свое неудовольствие. Например, один наставник выговаривал ему за чтение в классе книг, принесенных из дома, хотя Добролюбов почтительно доказывал, что слушать на уроке ему нечего, если учеников все время спрашивают одно и то же. Другой профессор, читавший по учебнику курс догматического богословия, о котором он сам не имел представления, укорял Добролюбова в том, что язык в его сочинениях «слишком чист и напоминает журнальные обороты». Это были чисто формальные придирки, за ними скрывалось чувство неловкости и раздражение, которое испытывали учителя-невежды от сознания, что ученик более их образован.
Некоторое представление о юношеском облике Добролюбова дает его автохарактеристика, набросанная в одном из поздних стихотворений. Надо только иметь в виду, что это стихотворение, написанное, видимо, в минуту грусти, носит иронический характер; в нем выражено обычное для Добролюбова насмешливое отношение к самому себе: ...Только и знал, что корпел все над книжкою, Горбясь да портя глаза. Если ругнет кто, бывало, мальчишкою, — Так и прохватит слеза. Гордо смотрел я на шалости сверстников, Бегал их игр молодых, Все добивался быть в роли наперсников У резонеров седых. Старцы мой ум и степенность прославили; В школе все первым я был; Детям знакомых в пример меня ставили, Как я послушен и мил. Сами товарищи местью обычною Мне не хотели платить: Видно, фигуру такую приличную Было неловко дразнить.
Несомненно, в этом портрете многое справедливо, если говорить о 12 — 13-летнем Добролюбове. Благонравный, послушный мальчик, вечно погруженный в книгу, близорукий, застенчивый — таким рисуется он нам в первые годы его учения в семинарии. Но, конечно, страдают преувеличенной резкостью слова о «приличной фигуре», которую «неловко дразнить». Дело было совсем не в этом. Товарищи с уважением относились к юноше, понимали его превосходство над ними, а если некоторые и упрекали его в излишней «гордости», то в этом, наверное, был оттенок обычной в таких случаях зависти.
Когда товарищи приходили к нему в гости, он был рад им и был одинаково любезен со всеми (так вспоминает тот же М. Е. Лебедев). Но приходили к нему только очень немногие: семинаристы не решались запросто бывать в доме известного в городе священника, к которому заезжали не только чиновники, но иногда и сам архиерей. В этом сказывалось, по мнению Лебедева, природная и привитая «дикость» семинаристов, в большинстве своем происходивших из среды мелкого сельского духовенства. Однако настоящая причина была не только в «дикости», а прежде всего в беспредельной бедности, которая отличала однокашников Добролюбова и не позволяла многим из них ходить в гости, да еще в относительно богатый дом.
Чтобы пояснить эти воспоминания М. Е. Лебедева читателям, незнакомым с семинарским бытом, Чернышевский в собранных им «Материалах для биографии Н. А. Добролюбова» приводит свои собственные воспоминания о семинарских годах и ссылается на свои взаимоотношения с товарищами: «Мой отец был также священник губернского города... Все товарищи были мне приятели; человек десять из них были со мной задушевные друзья. Сколько раз мяли мы бока друг другу в шуточной борьбе, — счета нет; словом сказать, в классе и «бурсе» (куда я ходил чуть не каждый день для дружеской беседы) со мной церемонились так же мало, как и со всяким другим. Но в гости ко мне ходили только двое или трое из товарищей... Они не совестились посещать меня в моем семействе, потому что у них была приличная одежда и обувь. Ничто не может сравниться с бедностью массы семинаристов. Помню, что в мое время из 600 человек в семинарии только у одного была волчья шуба, — и эта необычайная шуба представлялась чем-то даже не совсем приличным ученику семинарии, вроде того, как если бы мужик надел бриллиантовый перстень.
Помню, как покойный Миша Левитский не имевший другого костюма, кроме синего зипуна зимой и желтого нанкового халата летом, — помню, как этот первый мой друг не решался навестить меня, когда я недели три не выходил из дому, будучи болен лихорадкой; а между тем, мы с Левитским не могли пробыть двух дней не видавшись, и когда он не ходил в класс, я каждый день приходил к нему. Короче сказать, как ни умеренна была степень знатности и богатства моей семьи, но почти для всех моих товарищей войти в мой дом казалось так же дико, они чувствовали бы себя в нем такими же бедняками и ничтожными людьми, как я чувствовал бы себя в салоне герцога Девонширского...»
Рассказав об ужасающей бедности семинаристов, Чернышевский прибавляет: «Теперь, как я слышу, во многих, а быть может и во всех семинариях уменьшилось или совсем вывелось пьянство. Но в мое время в саратовской семинарии никакое сходбище семинаристов не могло не быть попойкою. Николай Александрович был настолько моложе своих товарищей, что не годился бы быть участником попоек, если б жизнь в семействе и не удерживала его от подобной наклонности. Вот другая причина, по которой он довольно редко виделся с товарищами вне классов (впрочем, в «бурсу» он довольно часто ходил к товарищам...)».
Таковы правдивые объяснения некоторой отчужденности Добролюбова от его сверстников, сделанные Чернышевским, прекрасно знавшим и характер своего друга и условия, в которых он рос и воспитывался. Биографы обычно говорят о том, что сам Добролюбов, вспоминая годы учения, склонен был придавать слишком большое значение таким своим тогдашним качествам, как преклонение перед волей старших, беспрекословное уважение авторитетов и т. п. Все это действительно внушалось Добролюбову в детстве. Но совершенно неверно было бы относить их ко всему семинарскому периоду, основываясь на словах критика о том, что в 12-летнем возрасте он «постоянно стоял за учителей, начальников и т. д. и был очень любим начальством и старшими классами». Эти слова Добролюбова взяты из автобиографического отступления в статье «Когда же придет настоящий день?». Смысл этого отступления заключается вовсе не в буквальном изложении биографических фактов и не в мнимом самобичевании, а в стремлении Добролюбова указать на уродливость воспитания молодежи в крепостническом обществе, в попытке, опираясь на собственный опыт, определить «те препятствия, какие встречает русский человек на пути самостоятельного развития». Именно этим признания Добролюбова, относящиеся к истории его развития, дороги для биографа.
Молодому человеку, жадно ищущему ответа на вопросы жизни, учителя и родные начали преподносить готовые прописи, целый «кодекс нравственности», состоявший из следующих заповедей: «Почитай старших», «Не надейся на свои силы, ибо ты — ничто», «Будь доволен тем, что имеешь, и не желай большего», «Терпением и покорностью приобретается любовь общая»... Вместе с этим молодой человек узнал, что «совершенного счастья на земле не может быть, но что насколько оно возможно, настолько достигнуто в благоустроенных государствах, из которых наилучшее есть мое отечество. Я узнал, — продолжает Добролюбов, — что Россия теперь не только велика и обильна, но что и порядок в ней господствует самый совершенный; что стоит только исполнять законы и приказания старших да быть умеренным, и тогда полнейшее благополучие ожидает человека, какого бы он ни был звания и состояния...»
Беспощадная ирония водила пером Добролюбова, когда он писал эти строки. Но тогда, в ранней юности, молодой человек жадно ухватился за эти открытия, увидев в них решение всех вопросов, всех своих сомнений. Восторженно предался он новооткрытой системе и вскоре стал «страшным партизаном законности».
Он дошел до убеждения, что во всяком несчастье виноват сам человек: или не хотел довольствоваться малым, или недостаточно уважал законы. Он даже привык смотреть на большинство людей только как на «орудие исполнения высших приказаний». Все это привело к тому, что юноша перестал тревожиться о бедствиях своих собратьев, перестал отыскивать возможность облегчить эти бедствия: «Сами виноваты, — говорил я про себя,— и стал даже питать к ним не то злобу, не то презрение, как к людям, не умеющим пользоваться спокойно и смирно теми благами, которые им предлагаются по силе общественного благоустройства...»
Таковы были губительные плоды уродливого воспитания в духе лживой христианской морали. К счастью для молодого человека, вскоре наступило прозрение. Он сумел стряхнуть с себя все чуждое его здоровой натуре. Постепенно у него выработалось критическое отношение к людям. Мысль его «двигалась и бродила». Он дошел, наконец, до сознания, что и законы могут быть несовершенны, что они «должны подлежать переменам с течением времени и по требованиям обстоятельств». Однако пока он рассуждал еще во имя «отвлеченного закона справедливости, а вовсе не по внушению живого чувства любви к собратьям, вовсе не по сознанию тех прямых, настоятельных надобностей, которые указываются идущею перед нами жизнью». А вслед за этим он сделал и последний шаг: «от отвлеченного закона справедливости я перешел к более реальному требованию человеческого блага; я все свои сомнения и умствования привел, наконец, к одной форме: человек и его счастье».
Человек и его счастье! — вот та формула, которую нашел Добролюбов после напряженных исканий и которая стала девизом всей его жизни, лозунгом его борьбы. В чем счастье человека и как добиться этого счастья — вот проблема, которую решал он всей своей деятельностью.
Как же пришел он к этим новым убеждениям, какие силы помогли ему подняться над породившей его средой и сбросить с себя груз ветхого мировоззрения? Чтобы ответить на эти вопросы, мы должны обратиться к истории жизни Добролюбова, к той действительности, которая с ранних лет питала его сознание, к тем источникам, которые формировали его мировоззрение. Традиции русской революционной мысли, наследие передовой русской литературы сыграли важнейшую роль в развитии Добролюбова.
В. Жданов |
| Карта сайта | |