Добролюбов — Искания и сомнения |
|
Шло время, и мечты превращались в планы. Однажды, в самом начале нового 1852 года, Добролюбов зашел к своему преподавателю естествознания Леониду Ивановичу Сахарову, у которого он постоянно брал книги для чтения.
Сахаров выделялся среди семинарских педагогов. Это был разумный, развитой человек, видимо любивший свое дело, и Добролюбов бывал у него с удовольствием. В разговоре Леонид Иванович упомянул об одном нижегородце, который учился в семинарии, а затем поступил в университет, успешно сдав экзамены; он рассказал, что бывший семинарист прислал ему письмо, где сообщает подробности об экзаменах и пишет, что учиться в университете легко, даже легче, чем в семинарии.
Добролюбов слушал этот рассказ, не скрывая своего волнения, а когда Сахаров кончил, он прямо сказал, что ему очень хотелось бы поступить в университет. Сахаров обрадовался и начал подавать разные советы: к кому надо обратиться, да как приготовиться, и как устроить, чтобы не стали удерживать в семинарии. Долго говорили они на эти темы. Добролюбов ушел возбужденный, полный новых мыслей и надежд.
С этого времени он начал серьезно помышлять об университете.
К осени решение было принято окончательно. Продолжая обдумывать свои «планы славолюбия», Добролюбов понял, что для осуществления этих планов необходимо покинуть Нижний, уехать в столицу, получить настоящее образование и найти ту общественную среду, которая соответствовала бы его склонностям и намерениям. По так же ясно он понимал и всю сложность своего положения, необходимость преодолеть громадные трудности — и внешние и внутренние, лежавшие в нем самом.
Представим себе глухую, сонную провинцию николаевского времени. Сотни верст до культурных центров. Косный быт и поповская среда, где на юношу-семинариста смотрят как на будущего священнослужителя, церковного проповедника. А юноша давно уже знает, что ему предстоит совсем другая судьба. В груди его зреют необъятные силы, в голове теснятся смелые замыслы. Но они так не вяжутся со всем тем, что его окружает! Вокруг плотной стеной стоят невежество, пошлость, грубость и темнота. Он сам еще далеко не свободен от власти привычного быта, от цепких «предрассудков старины». И тяжелые сомнения проникают в его душу, находят выход в стихах, в дневниковых записях: хватит ли у него сил, чтобы пробить эту стену? «На что ты надеешься?» — говорит ему внутренний голос. «Что тебя здесь ожидает? — записывает юноша в дневнике. — Тебе суждено пройти незамеченным в твоей жизни, и при первой попытке выдвинуться из толпы, обстоятельства, как ничтожного червя, раздавят тебя... И ничего ты не сделаешь, ничего не можешь ты сделать, несмотря на всю твою самонадеянность...» В такие минуты ему вспоминался «желчный стих» Лермонтова: «Не верь, не верь себе, мечтатель молодой!..»
Это было не только сомнение в своих силах. Это было начало душевного кризиса, который должен был привести к решительному разрыву с традициями и понятиями среды, с патриархальным мировоззрением. В сознании юноши, видимо, все более укреплялась мысль о необходимости такого разрыва. Вместе с тем росла и уверенность в своих силах, вытеснявшая настроения безнадежности и уныния. Это был сложный процесс, сопровождавшийся мучительными колебаниями, раздумьями, поисками друзей, на которых можно было бы опереться.
Август и сентябрь 1852 года были бурными для его душевной жизни. «Во мне происходила борьба, тем более тяжелая, что ни один человек не знал о ней во всей ее силе», — так записал Добролюбов в дневнике. Внешним поводом к этой борьбе были разговоры и споры с отцом на тему о своем будущем. Добролюбов не хотел медлить. Решив для себя вопрос об университете, он не мог и подумать о том, чтобы провести еще два года в опостылевшей ему семинарии. Семинария стояла на пути всех его планов.
И вот однажды, набравшись духу, он заговорил с отцом об университете. Но его проект был немедленно отвергнут. Отец сказал, что столичная жизнь слишком дорога и если уж ехать в столицу, то поступать надо не в университет, а в духовную академию. Затем он начал подробно перечислять преимущества духовного образования, ссылаясь на своих знакомых, которые успешно учились в академиях, причем не только в Петербурге, но и в Москве и в Казани. Никого из знакомых, кто бы поступил в светское учебное заведение, Александр Иванович припомнить не мог.
Еще несколько раз Добролюбов-сын заводил с родными разговор на ту же тему, но по прежнему безуспешно. Необходимой решительности и настойчивости он не проявил, а отчаянный вид юноши, по его словам, никого не трогал. Всякий раз он, огорченный, уходил ни с чем:, повторяя про себя кольцовские строки: Долго ль буду я Сиднем дома жить?...
Добролюбов рассказывает об этом в дневнике в полушутливых тонах, но на самом деле ему было вовсе не до шуток, тем более, что Александр Иванович, наконец, решительно сказал, что содержать сына в университете семье не по средствам. Определить ему тысячу рублей ассигнациями в год он не может, а на меньшую сумму прожить нельзя. Напрасно сын доказывал, что и половины этих денег ему вполне хватит. Отец не хотел ничего больше слушать.
Все эти разговоры, конечно, очень волновали и тревожили Добролюбова. Но вряд ли можно думать, что только они были источником той душевной борьбы, о которой он вспоминает в дневнике. Подлинные ее причины лежали гораздо глубже: юноша начал сомневаться в тех истинах, которые считались непреложными и незыблемыми в окружающем его мире, он начал сомневаться в справедливости самого этого мира и впервые ощутил ту пропасть, которая вскоре должна была лечь между ним и воспитавшей его средой.
Характерно, что этот назревавший конфликт принял прежде всего форму столкновения с религией. Религиозные представления, словно паутиной, опутывали ищущее сознание, тормозили развитие этой активной натуры, жаждущей найти реальное и справедливое мировоззрение. И здоровый инстинкт подсказал необходимость отрешиться прежде всего от религии, моральной и идейной основы, на которой покоилась окружающая жизнь.
Стихи, в которых выражалось самое сокровенное, сохранили следы этой внутренней борьбы: здесь и стремление сбросить обветшавшие одежды и последние попытки удержаться на старых, привычных позициях. В сентябре 1852 года, то-есть как раз в том месяце, который Добролюбов назвал «бурным» для своей душевной жизни, были написаны стихи о неверии, о начале разрыва с богом: Немало сомнений В душу мне запало! Многих убеждений Будто не бывало! Вера колебалась, Путался рассудок... Все — мне представлялось — Глупый предрассудок... Мысли я стремился, Новою основой Я руководился. Все узнать желал я, Ничему не веря, Наобум искал я Разуменья двери...
Эти поиски истины «наобум» при отсутствии всякой поддержки извне давались нелегко, и недаром в том же стихотворении, озаглавленном «Мудрование тщетное», продолжает звучать мотив сомнения и покорности: не лучше ли возвратиться «к прежним убежденьям», которым автор еще так недавно был предан? Не лучше ли ^снова погрузиться в то состояние сладкого спокойствия, когда можно, не размышляя, «верить и молиться»?
Конечно, этот путь был не для него, возврат к прежнему был невозможен. Правда, он продолжает колебаться и в искренних, полных непосредственного чувства строках изливает свои «горестные сомнения»: Мой ум каким-то бешеным влеченьем К чему-то неизвестному горит, То верит он! то горестным сомненьем Или неверием всем истинам грозит...
Но из этих слов видно, что неверие явно побеждает веру. Да и из дневника мы знаем!, что в трудную минуту он уже не молится, как бывало прежде. Он даже отмечает, что сердце его «черство и холодно к религии». А потом внезапно им снова овладевает тревога, и он пытается искусственно поддержать и подогреть в себе чувство остывающей религиозности. С этой целью он заводит даже особый дневник под названием «Психаториум», что означает «углубление в душу», и в течение месяца изо дня в день заносит туда тщательно составленные отчеты в своих «прегрешениях» перед богом.
Какие же это «прегрешения»? Во время пасхальной исповеди он с осуждением подумал о священнике и скрыл это на покаянье. Кроме того, он был рассеян во время молитвы, ленив к богослужению. В церкви он задумался над серьезным вопросом — о смысле религии, и в «Психаториуме» появилась запись: «В эти великие часы даже возникло во мне несколько раз сомнение о важнейших истинах спасения...»
Возвратясь домой после причастия, он продолжал свои «прегрешения»: его посещали «гордые мысли» о себе; он вспомнил, что утром молился без достаточного благоговения; потом за что-то осудил своего отца. «Осуждение начальства также было...» Затем он вспомнил, что, стоя в церкви, с нетерпением ждал окончания литургии и опять осуждал ближних насмешливыми и легкомысленными замечаниями. Потом пришло время снова идти в церковь, к вечерне, но он воспользовался каким-то случаем и с радостью не пошел, отметив в дневнике, что ему «скучно в храме божием»...
На другой день он обвинил себя в невнимательном отношении к церковной службе, в чревоугодии, в недостатке уважения к родителям, в самомнении и тщеславии. Затем он пошел в собор слушать «анафему», но никак не мог сосредоточиться и думал о посторонних предметах, не испытывая никакого благоговения к месту, где находился. Думал он, конечно, о своих делах и замыслах, не имевших ничего общего с «божественной службой». В дневнике по этому поводу записано: «Мечты и надежды житейские, планы славолюбия занимали меня в то время, как говорилась проповедь...»
Приведем еще такие знаменательные записи: 8 марта 1853 года. «За вечерней снова скучился и устал я во храме, а после опять позволил себе смеяться над священными лицами и предметами...»
12 марта. «...Допустил в себе сомнение о святой церкви и ее постановлениях...»
4 апреля. «Опять те же грехи в эти два дня: леность к молитве, рассеянность и легкомыслие, осуждение и насмешка, неприязнь к ближнему, вольные суждения, ложь, хитрость, притворство...»
Прошло немногим больше месяца, и автор этого самокритического дневника, наконец, почувствовал, что его записи не отвечают первоначальному замыслу — составлять покаянные отчеты в своих «грехах». «Психаториум» в самом, деле становился довольно странным документом, представлявшим собой, с одной стороны, историю отчуждения от религиозной обрядности, а с другой — попытку испросить себе за это прощение у бега путем традиционных молитвенных обращений: «Боже! Помилуй и пощади меня!..» Добролюбов понял бессмысленность этого сочетания, почувствовал безнадежность попыток восстановить исчезающее благочестие. Тогда он откровенно признался себе в этом на последней из дошедших до нас страниц «Психаториума»: «Вместо сокрушения и сознательного раскаяния, ограничиваюсь только холодным перечислением моих грехов; я забочусь, чтобы только исписать страницу... и чувствую уже, что я не могу еще долго продолжать свою исповедь перед собою».
Исповедь прекратилась. Она осталась для нас одним из свидетельств о тех трудностях, какие пришлось преодолевать Добролюбову на пути к материалистическому мировоззрению. Впрочем, мы не можем судить о «Психаториуме» полностью, потому что большая часть его страниц была уничтожена Чернышевским, сделавшим на рукописи такую надпись: «Остальные листы этого вздора я бросил, как ненужные. Довольно этого образца». Конечно, Чернышевский в этом отзыве имел в виду обилие в дневнике бесконечных самообвинений в мнимых грехах, настолько однообразных, что еще несколько записей «Психаториума» ничего не могли бы прибавить к характеристике настроения Добролюбова в те годы. Сохранил же для нас Чернышевский, несомненно, наиболее показательные страницы.
В. Жданов |
| | Карта сайта | |